«Нетленная жизнь в остывших чернилах»
Заметки о Пушкине

Александр Сергеевич, я о вас скучаю.
С вами посидеть бы, с вами б выпить чаю.
Вы бы говорили, я б, развесив уши,
Слушал бы да слушал.
Вы мне все роднее, вы мне все дороже.
Александр Сергеевич, вам пришлось ведь тоже
Захлебнуться горем, злиться, презирать,
Вам пришлось ведь тоже трудно умирать.

Георгий Иванов

В 1831 году Пушкин читал рукопись книги князя Петра Андреевича Вяземского «Фон-Визин» и, исполняя просьбу дорогого друга, оставлял свои критические замечания. Среди множества одобряющих «прекрасно!», «превосходно!» – есть возражения, пространные рассуждения и свойственные пушкинской весёлости пометы. В одном месте Вяземский довольно резко противопоставляет критические взгляды Фонвизина на французских энциклопедистов мнению английского историка Эдуарда Гиббона. Не вступая в спор и даже не обсуждая детали, Пушкин выразил своё мнение лаконичным обращением к князю: «Сам ты Гиббон!». Так часто поступают дети, не желающие ввязываться в никчёмное, по их счёту, препирательство, или просто по благодушной лени.

Пушкин, кажется, смеялся. Тем смехом, о котором Брюллов говорил: «Какой Пушкин счастливец! Так смеётся, словно кишки видны» (А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. – М., 1974. – Т. 2. – С. 315.).

У Вяземского (позднего) есть строки, которые своего рода документ пушкинской прямой речи, мудрого предостережения:

«Зачем глупцов ты задеваешь? –
Не раз мне Пушкин говорил, –
Их не сразишь, хоть поражаешь
В них перевес числа и сил.
Ты только им к восстанью служишь,
Пожалуй, раньше кой-кого.
Что ж? Одного обезоружишь,
А сотня встанет за него».

Вяземский – один из первых историков русской литературы, или, лучше сказать, её философов-историографов, кто посчитал возможным говорить о Пушкине на контрасте с Лермонтовым. Не сравнивать и не утверждать идеи преемства или наследования в отечественной поэзии, а говорить про глубокие, с его точки зрения, онтологические различия личностей и творчества наших гениев. С обоими близко знакомый, обладавший совершеннейшим поэтическим слухом, интуицией и тонким умом, князь Пётр Андреевич замечал: «Бури Пушкина были бури внутренние, бури Лермонтова более внешние, театральные, заимствованные и, так сказать, заказные, то есть он сам заказывал их себе. В природе Лермонтова не было всеобъемлемости природы Пушкина… В созданиях Пушкина отображается живой и цельный мир. В созданиях Лермонтова красуется перед вами мир театральный, с своими кулисами и суфлёром, который сидит в своей будке и подсказывает речь, благозвучно и увлекательно повторяемую мастерским художником» («Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина» // Вяземский П.А. Эстетика и литературная критика». – М., 1984. – С. 314).

Название журнала «Современник» Пушкину подарил Вяземский, впоследствии вспоминавший, что этим своим проектом поэт занимался с большой неохотой: «Пушкин одно время, очень непродолжительное, был журналистом. Он на своём веку написал несколько острых и бойких журнальных статей; но журнальное дело не было его делом… Он не имел ни достойных качеств, ни особенностей, свойственных и даже нужных журналисту… Журналист – поставщик и слуга публике.

Пушкин не мог быть ничьим слугою… Он принялся за журнал вовсе не из литературных видов, а из экономических. Ему нужны были деньги, и он думал, что найдёт их в журнале» («Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина» // Вяземский П.А. Эстетика и литературная критика». – М., 1984. – С. 323).

* * *

Владислав Ходасевич говорил о «восьми, не больше, томиках» Пушкина. Собрание сочинений поэта хранило для него «всю Родину», «свою Россию», ту, что можно безболезненно «носить в дорожном мешке» на дорогах любых странствий, – «где бы ни пришлось оказаться» («Я родился в Москве», 1923).

Друзья настойчиво просили Ходасевича написать «о нашем общем преклонении перед Пушкиным», и тот неоднократно и прилежно «спешил вскрыть о наших разных любвях» загадку того, что часто называл «наш общий Пушкин».

«Великим делом» Ходасевич именовал исследования и поиски всех тех, кто пытался «действительно прочитать Пушкина», проникнуть не только в литературоведческие, исторические или источниковедческие нюансы, но прикоснуться к многогранному шару личности поэта, его душевной исключительности, «мысли Александра Пушкина» (О. Седакова). Прочитать не только его тексты, но и «саму жизнь», хотя бы в тех её мимолётностях, что нам открываются и на что достаёт способностей.

Владислав Фелицианович Ходасевич
(1886 – 1939)

Ходасевич предложил несколько тезисов для «пушкиноведческой герменевтики», которые универсальны и просты единовременно. Хочет читатель понять то или иное стихотворение, прозаический, драматический отрывок, письмо или даже одну из немногочисленных статей – должен помнить:

1. «Творения Пушкина, взятые в отвлечённости от биографии, – их глубина и значительность удесятеряются, когда мы знаем те «впечатления», которые лежали в основе вдохновения.

2. Творчество у А.С. было связано с жизнью, как, быть может, ни у одного другого писателя.

3. А потому, заключает Ходасевич: «Самый мелочный биограф делает важнейшее дело: он помогает читать Пушкина, вскрывая единственный путь к его пониманию»:»… в основе поэтического творчества лежит автобиография поэта» (см.: «О пушкинизме», 1932).

 

* * *

Пушкин, времён дальней кишинёвской «командировки», уже издавший «Руслана и Людмилу», «Кавказского пленника», прославленный по России безчисленными копиями романтических, либеральных и прочих стихов, пишет брату Льву письмо с наставлениями, свойственными не 23-летнему, а куда более зрелому и опытному человеку. Если не знать об отношении Пушкина к «Лёвушке», это письмо могло бы удивить своей суровостью и прагматичностью.

П.А. Вяземский вспоминал: «Пушкин старался умерить в младшем брате… избытки горячей натуры, столь противоположные его собственной аристократической натуре… он иногда сердился на него за некоторую невоздержанность и распущенность в поведении; но и нежно любил его родственною любовью брата с примесью родительской строгости» («Старая записная книжка». Цит. по: А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. – М., 1974. – Т. 1. — С. 155.).

Пушкин и митрополит Филарет (Дроздов)
Фрагмент иконы архимандрита Зинона

В 1822 году Льву Сергеевичу 17 лет, и «родительская строгость» старшего брата, уже не питавшего никаких иллюзий относительно своих современников, впечатляет: «Тебе придётся иметь дело с людьми, которых ты ещё не знаешь. С самого начала думай о них всё самое плохое, что только можно вообразить; ты не слишком ошибёшься. Не суди о людях по собственному сердцу, которое, я уверен, благородно и отзывчиво, и, сверх того, ещё молодо; презирай их самым вежливым образом: это средство оградить себя от мелких предрассудков и мелких страстей» (ПСС. – Т. 10. – С. 764.).

Это своего рода предупреждение «ума», который «ищет Божества, а сердце не находит» («Безверие», 1817); оно сиюминутно, и подобных «сердца горестных замет» не так уж и много. Больше печали о человеке.

И гневу Пушкин предпочитал печаль, которая в своём роде не расслабленность, но христианская реакция на зло. Она выше гнева. Она у Пушкина «светла», проявлена в смирении. Отними её у надежды – и «разны бесы» закружатся в хороводе отчаяния. Печаль настраивала на созерцательность и философичность: «Пушкин как-то говорил Нащокину, что ему хотелось бы написать стихотворение или поэму, где выразить это непонятное желание человека, когда он стоит на высоте и хочет броситься вниз. Это его занимало» (А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. – М., 1974. – Т. 1. — С. 193.).

«На свете счастья нет, но есть покой и воля», – так однажды написал Пушкин. Но это было мимолётное наблюдение, по которому не стоит судить о его пессимизме. «Час уныния пройдёт, час веселья, верь, настанет… Сердце в будущем живёт…» и проч. В письмах он мудр и нетороплив, рассуждает об этом предмете. В 1830 году, собираясь жениться, пишет Е.М. Хитрово: «Я человек средней руки и ничего не имею против того, чтобы прибавлять жиру и быть счастливым – первое легче второго» (ПСС. – Т. 10. – С. 289).

Тем же годом, П.А. Осиповой: » Мы сочувствуем несчастным из своеобразного эгоизма: мы видим, что, в сущности, мы не одни несчастны. Сочувствовать счастью может только весьма благородная и бескорыстная душа. Но счастье… это великое «быть может», как говорил Рабле о рае и вечности. В вопросе счастья я атеист; я не верю в него и лишь в обществе старых друзей я начинаю немного сомневаться» (ПСС. – Т. 10. – С. 316).

Спустя же три месяца после уже свадьбы, П.А. Плетнёву: «Я женат – и счастлив; одно желание моё, чтоб ничего в жизни моей не изменилось – лучшего не дождусь » (ПСС. – Т. 10. – С. 340).

А уже в 1834 году, словно суммируя прежний опыт с тремя годами брака, пишет П.В. Нащокину, тому «старому другу из общества, где возникли сомнения»: «Говорят, что несчастие – хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет. Оно довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному, какова твоя, мой друг; какова и моя, как тебе известно» (ПСС. – Т. 10. – С. 467).

О «пылкости натуры» Пушкина, импульсивности и его нежной любви к жене свидетельствует один им же зафиксированный эпизод. Будучи 10 мая 1836 года в Москве, поэт принимал брата Натальи Николаевны, Ивана Николаевича. Пока они, предположительно, сидели-разговаривали, вестовой принёс письмо из Петербурга от супруги. Пушкин бросил гостя, прочитал драгоценные строчки, «разнежился», запечатал 900 рублей и, обещав ответить позднее, вернулся в кабинет к гостю. С деньгами была приложена записка: «Сейчас получил от тебя письмо, и так оно меня разнежило, что спешу переслать тебе 900 рублей – ответ напишу тебе после, покамест прощай. У меня сидит Иван Николаевич» (ПСС. – Т. 10. – С. 579).

* * *

Пётр Андреевич Вяземский
(1792 – 1878)

В 1873 году П.А. Вяземский издал большую статью: «Мицкевич о Пушкине». Это была довольно оригинальная работа: текст в тексте. Князь предложил читателю свой перевод давней заметки Адама Мицкевича «Биографическое и литературное известие о Пушкине» и снабдил размышления польского классика своими замечаниями. Местами колкие, иногда полемичные, политически двусмысленные, но всегда взвешенные, эти комментарии – блестящий образец «живой пушкинистики», где личные впечатления переплетены с «горестными заметами сердца».

Так, Мицкевич пишет: «Пушкин не любил философского скептицизма и художественной бесстрастности Гёте. Что происходило в душе его? Воспринимала ли она безмолвно в себе дуновение этого духа, который животворил создание Манзоны…, Томаса Мура… или воображение его работало на осуществление в себе мыслей Сен-Симона и Фурье?».

Князь Пётр Андреевич, ближайший друг, свидетель и во многом поверенный Александра Сергеевича, на эти предположения замечает: «Любознательный ум Пушкина мог быть заинтересован изучением возникающих систем; но так называемые социальные и мистические теории были совершенно чужды и противны натуре его… Видимо, Мицкевичу хотелось бы завербовать Пушкина под хоругвь политического мистицизма, которому он сам предался с таким увлечением» (П.А. Вяземский. Эстетика и литературная критика. – М., 1984. – С. 284.).

Адам Мицкевич
(1798 – 1855)

Пушкина было невозможно «завербовать». Здравомыслие брало верх, даже когда он собирался в Петербург из Михайловской ссылки к друзьям, будущим декабристам, и вернулся, смутившись «зайца, перебегавшего дорогу», – пушкиноведческий апокриф, несколько снижающий пафос «свободолюбивого поэта-пророка».

А в письме П.А. Вяземскому из той же кишинёвской глуши (06.02.1823) Пушкин доверительно сообщает: «Другим (читателям) досадно, что пленник («Кавказский») не кинулся в реку вытаскивать мою черкешенку – да, сунься-ка; я плавал в кавказских реках – тут утонешь сам, а ни черта не сыщешь; мой пленник – умный человек, рассудительный, он не влюблён в черкешенку – он прав, что не утопился» (ПСС. – М., 1965. – Т. 10. – С. 56.).

* * *

По аналогии с теологией можно использовать приём «утверждения через обратное». Назовём это «апофатическим литературоведением». Вопрос с подобной точки зрения формулируется просто: «Чего нет в Пушкине?», – то есть, отбрасывая и отметая различные искусственно слепленные мифы, мы пробираемся к тому Пушкину, с которым хочется «выпить чаю» по-Ивановски или «прогуляться» по-Синявски. В Пушкине главное – «всё»: и стихи, и проза, и статьи, и письма – всё.

О письмах, эпистолярной литературе XIX века, лучше всего сказал П.А. Вяземский: «Это сама жизнь, которую захватываешь по горячим следам её. Как семейный и домашний быт древнего мира, внезапно остывший в лаве, отыскивается целиком под развалинами Помпеи, так и здесь жизнь, нетронутая и нетленная,так сказать, ещё теплится в остывших чернилах» (П.А. Вяземский. ПСС. – Т. 7. – С. 135.).

Из этой «жизни в письмах», из чтения и перечитывания «уместившегося в мешке восьмитомника» мы, через стёклышко «апофатического пушкиноведения», начинаем внимательно рассматривать «историю здравой русской мысли, воплощённой, прежде всего, в Пушкине» (С. Франк).

* * * 

Василий Васильевич Розанов
(1856 – 1919)

В.В. Розанов писал про то, что поэзия Пушкина «не мешает жизни, вследствие того что в ней отсутствует болезненное воображение, которое часто творит второй мир поверх действительного и к этому второму миру силится приспособить первый… Пушкин научает нас чище и благороднее чувствовать, отгоняет в сторону всякий нагар душевный, но он не налагает на нас никакой удушливой формы. И, любя его поэзию, каждый остаётся самим собою (выделено у Розанова)… Слова его никогда не остаются без отношения к действительности, они покрывают её и через неё становятся образами и очертаниями… Ничего напряжённого в нём нет, никакого болезненного воображения» (Розанов. В.В. О Гоголе. Собр.соч. – М., 2012. – С., 182-183.).

Ещё о мудром жизнелюбии Пушкина.

Его письмо П.А. Плетнёву от 22 июля 1831 года: «Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди, умрёт и Жуковский, умрём и мы. Но жизнь всё ещё богата; мы встретим ещё новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жёны наши старые хрычовки, а детки будут славные молодые, весёлые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо» (ПСС. – Т. 10. – С. 368). То есть будет жизнь, надежда и «единый звук», напоминающий о поэте. Про это у Ольги Седаковой: «Русские поэты писали о «весёлом имени» Пушкина, которым можно окутаться в наступившей темноте».

* * *

Вяземский всегда восхищался Пушкиным-историком, считая, что в поэте «было верное понимание истории… Он (Пушкин) не писал бы картин по мерке и объёму рам, заранее изготовленных, как то часто делают новейшие историки, для удобного вложения в них событий и лиц, предстоящих изображению. Он не историю воплощал бы в себя и в свою совместимость, а себя перенёс бы в историю и в минувшее. Он не задал бы себя уроком и обязанностью во что бы то ни стало либеральничать в истории и философничать умозрительными анахронизмами» (ПСС. – Т. 2. – С. 373-374).

Пушкин высоко почитал К. Рылеева, но о его «Думах» отозвался довольно сурово, не из-за «вольнолюбивого» пафоса, неудачных поэтических вариантов– «“Думы” Рылеева и целят, а всё невпопад» (письмо В.А. Жуковскому 20 апреля 1825, ПСС. – Т. 10. – С. 140.), а потому, что Рылеев «отступал от исторической истины». В письме 1825 года (май) он замечает: «Ты напрасно не поправил в «Олеге» герба России. Древний герб, святой Георгий, не мог находиться на щите язычника Олега; новейший двуглавый орёл; новейший – двуглавый орёл – есть герб византийский, и принят у нас во время Ивана III, не прежде» (ПСС. – Т. 10. – С. 144).

Черновик письма А.Х. Бенкендорфу 6 декабря 1833 года: «Я оставил вымысел и написал «Историю Пугачёвщины». Не знаю, можно ли мне будет её напечатать, по крайней мере я по совести исполнил долг историка: изыскивал истину с усердием и излагал её без криводушия, не стараясь льстить ни силе, ни модному образу мыслей» (ПСС. – Т. 10. – С. 653).

В начале 90-х, когда Церковь стала медленно выбираться из вынужденного культурного и социального подпольявозникла потребность в её комментариях к различным темам, сюжетам и личностям. «Почти филологическую секту пушкинистов» (О. Седакова) ожидали неприятные известия. А именно то, что Пушкин, по их представлениям, почти протосоциалистический «поэт-любимец муз», был вдруг объявлен столпом Православия, монархии и народности. (Парадоксально, к слову, то, что эту уваровскую триаду вплетали в память Александра Сергеевича, позабыв о прямой вине С.С. Уварова, участвовавшего в травле поэта, завершившейся трагедией (Вяземский).)

На «Днях поэзии» выступали священники, церковные публицисты, зачитывавшие приветствия, поздравления и что-нибудь из стихов Пушкина, определённых в раздел «религиозная лирика». В качестве авторитетов, подтверждавших пушкинскую воцерковлённость и православную вовлечённость его творчества, как правило, приводились суждения иерархов Зарубежной Церкви, митрополитов Антония (Храповицкого) (1863 – 1936), Анастасия (Грибановского) (1873 – 1965) и философов русской эмиграции: Ивана Ильина (1883 — 1954), Семёна Франка (1877 — 1950).

В большинстве случаев религиозно-культурный пафос выступавших неизменно превращался в идеологические штампы «битвы за Пушкина» (С. Алексеев), но так как на «днях поэзии» больше всё же читали стихи, пели песни и вообще «гуляли», то ничего серьёзного не происходило. Седые пушкиноведы делали вид, что «так теперь надо», и подбадривали друг друга: «Ну что, раньше секретарь горкома приезжал, теперь – епископ. Не страшно. Пушкин ведь кто? – Солнце русской поэзии. А солнце – оно, известно, всё сомнительное выжжет».

Праздники кончались, а дискуссии вокруг религиозности Пушкина вообще (то есть православности его) и его воцерковлённости (в частности) продолжались на газетных и журнальных страницах. Среди различных, от противоположности до абсурдности, мнений всегда приходится выбирать наиболее осторожное, дабы иметь, так сказать, манёвр к составлению собственного. В 90-х я выбрал С. Франка, считавшего, что «в последние годы своей жизни Пушкин чисто религиозно чувствовал свою близость к православному благочестию, ощущал себя православным человеком» («Этюды о Пушкине»).

Письма, рукописи и наброски подтверждают, что Пушкин проходил нелёгкий, но и не надрывный путь духовного роста. Не перерождался, не мучился, а словно поднимался по ступенькам. Его юмор вокруг церковной тематики, беззлобная насмешливость, если иногда и обескураживает, то точно не раздражает. Христианство лежало в основе мировоззрения и жизни Пушкина, но оно не имело жёсткой конфессиональной прописки. Он не успел, как, скажем, Вяземский или Хомяков, «воцерковиться», отчего именно пушкинские замечания и реплики имеют особый колорит и очарование.

Так, в письме Ф.Ф. Вигелю от 4 ноября 1823 года о кишинёвских приятелях: «старший (из них) брат глуп, как архиерейский жезл» (ПСС. – Т. 10. – С. 69.).

А.И. Тургеневу 1 декабря 1823 года: «Строфа «Да будет омрачена позором»… ныне не имеет смысла, но она писана в начале 1821 года, – впрочем, это мой последнийлиберальный бред, я закаялся и написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа (Изыде, Сеятель, сеяти семена своя): «Свободы Сеятель пустынный» (ПСС. – Т. 10. – С. 75.). Из Михайловского брату Льву в ноябре 1824 года Пушкин, особо не вникавший в тонкости церковных служб, сообщает: «А вот важное: тётка умерла! Еду завтра в Святые Горы и велю опять молебен или панихиду, смотря по тому, что дешевле» (ПСС. – Т. 10. С. 110.).

В день кончины Байрона, 7 апреля 1825 года, Пушкин отправляется в свою приходскую церковь на городище Воронич к «попу Шкоде» и заказывает «обедню за упокой души раба Божьего боярина Георгия». Вяземскому Пушкин сообщает: « Мой поп удивился моей набожности и вручил мне вынутую просвиру… отсылаю её к тебе» (ПСС. – Т. 10. – С. 135). Брату Льву в тот же день сообщается о заказанной по Байрону обедне, с уточнением: «Анна Николаевна (Вульф) также (заказала), и в обеих церквях Тригорского и Воронича происходили молебствия» (ПСС. – Т. 10. – С. 137).

Пушкиноведческие исследования на тему «Библейские образы в поэзии Александра Сергеевича» разнообразны, иногда умилительны, чаще – парадоксальны. Пушкин знал Писание, читал его немало, особенно во второй половине жизни.

А.О. Смирнова-Россет (1809 – 1882) воспроизводит фрагмент диалога Пушкина с Плетнёвым в своей «Автобиографии»: «Плетнёв сказал: «Ты всё всё повторяешь: грустно, тоска, ничего не пишешь и не читаешь». «Любезный друг, – отвечал Пушкин, – вот уже год, что я, кроме Евангелия, ничего не читаю» (Пушкин в воспоминаниях современников. – Т. 2. – С. 153). В более молодые годы Александр Сергеевич даже не ленился в вольной интерпретации цитировать Библию; по памяти, но вполне убедительно.

Искренне радуясь и поздравляя барона Дельвига с женитьбой, Пушкин, словно сам себя ободряя, замечает в письме: «Когда друзья мои женятся, им смех, а мне горе; но так и быть: апостол Павел говорит в одном из своих посланий, что лучше взять себе жену, чем идти в геенну и в огонь вечный, – обнимаю и поздравляю тебя – рекомендуй меня баронессе Дельвиг» (Письмо А.А. Дельвигу 20 февраля 1826 г. из Михайловского в Петербург. ПСС. – Т. 10. – С. 201).

Не предполагая отдавать свои сочинения в газету, редактором которой собирался стать, Пушкин замечает в письме к М.П. Погодину: » Стихотворений поминать не намерен, ибо и Христос запретил метать бисер перед публикой, на то проза – мякина» (ПСС. – Т. 10. – С. 416).

В 1832 году пишет о случае из дорожных своих приключений жене, вспоминая историю Иосифа Прекрасного (сын библейского праотца Иакова от Рахили, персонаж Пятикнижия): «Ей-Богу, душа моя, не я с ними (имеются в виду «немецкие актрисы в чёрных вуалях» – спутницы Пушкина в дорожном дилижансе – Авт.), а они со мною амурились, в надежде на лишний билет. Но я отговаривался незнанием немецкого языка и, как маленький Иосиф, вышел чист от искушения» (ПСС. – Т. 10. – С. 417).

В рукописи 1827 -1828 гг. ремарка: «Не допускать существование Бога – значит быть ещё более глупым, чем те народы, которые думают, что мир покоится на носороге».

Пётр Яковлевич Чаадаев
(1794 – 1856)

А.О. Смирнова-Россет пересказывала фрагмент беседы Пушкина с Хомяковым: «На уверение Хомякова, будто в России больше христианской любви, чем на Западе, Пушкин ответил с некою досадой: «Может быть.Я не мерил количество братской любви ни в России, ни на Западе; но знаю, что там явились основатели братских общин, которых у нас нет. А они были бы нам полезны» (С. Франк. Этюды о Пушкине. – YMCA-PRESS. – 1987). И там же: «Пушкин говорил: если мы ограничимся своим русским колоколом, мы ничего не сделаем для человеческой мысли и создадим только приходскую литературу».

Но, пожалуй, самое строгое суждение поэта о русском Православии обнаруживается в черновике письма к П. Чаадаеву, написанном за три месяца до гибели, 19 октября 1936 года: «Что касается духовенства, оно вне общества, оно ещё носит бороду, его нигде не видно, ни в наших гостиных, ни в литературе, ни в… Оно не принадлежит к хорошему обществу. Оно не хочет быть народом. Наши государи сочли удобным оставить его там, где они его нашли. Точно у евнухов – у него одна страсть к власти. Поэтому его боятся… Религия чужда нашим мыслям и нашим привычкам, но не следовало этого говорить» (ПСС. – Т. 10. – С. 889.).

Пушкин не стал отправлять этот вариант письма. Чаадаев прочитал куда более мягкие рассуждения о Русской Церкви, познакомившись с не менее оригинальными мыслями Пушкина, завязавшего горячую дружескую полемику с князем Петром Яковлевичем: «Вы говорите, что источник, откуда мы черпаем христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения, и презираема, и т.п. Ах, мой друг, разве Сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчей во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно? У греков мы взяли Евангелие и предание, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева» (ПСС. – Т. 10. – С. 596 – 597.).

Да, он так считал, точнее, эти мысли вызрели к последнему году жизни. О днях написания этого письма есть одно важное наблюдение, сохранённое П.А. Плетнёвым. Спустя пять лет после гибели поэта он вспоминал, как они гуляли по Петербургу и «где-то около Обухова моста» Пушкин, имевший «какое-то высокорелигиозное настроение», заговорил «о судьбах Промысла (Божия), выше всего ставя в человеке качество благоволения ко всем, видел это качество во мне (то есть в Плетнёве – Авт.)… и вытребовал обещание мемуаров» («Воспоминания». – Т. 2. – С. 256.).

Пушкинское «благоволение» простиралось на самых разных людей, имея иногда необычные повороты. «Милость к падшим» – это, конечно, о друзьях-декабристах, но были и другие случаи, когда его «благоволения» буквально ожидали, и на его авторитет рассчитывали. Поэт откликался, не скрывая, подчас, своего лёгкого недоумения.

В феврале 1834 года он пишет тогдашнему обер-прокурору Священного Синода С.Д. Нечаеву (1792 – 1860) следующее:

«Степан Дмитриевич! Осмелюсь прибегнуть к Вашему Высокопревосходительству со всепокорнейшей просьбой. По воле Государя Императора протодиакон Царскосельской придворной церкви за нетрезвость исключён из придворного ведомства и переведён в епархиальное. По предписанию же Синода он должен быть отправлен в свою родную епархию. Протодиакон, человек уже немолодой и семейный, просит как милости быть оставлену в епархии здешней. Смысл высочайшего повеления будет исполнен равно, ибо в нём ни слова не было сказано о том, чтоб на свою (выделено Пушкиным) епархию отправить его.

Протодиакон, не знаю почему, отнёсся ко мне (то есть просил – Авт.), полагая, что слабый мой голос удостоится Вашего внимания. Во всяком случае, я не мог отказаться от ходатайства и препоручаю моего клиента Вашему великодушному покровительству» (ПСС. – Т. 10. – С. 462).

Собственно говоря, Пушкин просит тогдашнего главного церковного администратора России за выпивоху-протодиакона, своего знакомца по Царскому Селу, человека незлобивого и, судя по всему, отчаявшегося получить поддержку от братьев-клириков. Делает это он деликатно, но довольно обстоятельно, вникнув в суть проблемы священнослужителя. Речь идёт не о прощении (в «придворной церкви» порядки были строгие), а о том, чтобы протодиакон остался в храмах Петербурга и не высылался на «свою», возможно, глухую, епархию с многочисленным семейством.

Более того, Пушкин, словно скользя лёгкой улыбкой, подмигивая Нечаеву, рассуждает о смысле «высочайшего повеления», который, по его мнению, «равно исполнен будет»: «исключённый за нетрезвость» окажется вне Царского Села, но и в тяжёлые мыканья по консисториям отправлен не будет. Бог весть почему незадачливый протодиакон обратился к поэту за поддержкой и помощью. Быть может, переоценивал его авторитет и возможности или в силу личных душевных качеств Александра Сергеевича. Недаром Вера Александровна Нащокина (жена Павла Войновича Нащокина) вспоминала: «В характере Пушкина была одна удивительная черта – умение душевно привязываться к симпатичным ему людям и привязывать их к себе» (А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. – М., 1974. – Т. 2. – С. 204).

П.А. Плетнёву пишет в Петербург из Михайловского 11 октября 1835: «Ты требуешь имени для альманаха: назовём его «Арион» или «Орион»; я люблю имена, не имеющие смысла; шуточкам привязаться не к чему. Лангера заставь также нарисовать виньетку без смысла. Были бы цветочки, да лиры, да чаши, да плющ, как на квартире Александра Ивановича в комедии Гоголя. Это будет очень натурально» (ПСС. – Т. 10. – С. 552).

* * *

Карамзинско-пушкинское направление в литературе, как и вся «аристократическая» культура, завершилось уже к 40-м годам XIX века. Пришёл Гоголь, а вместе с ним и «метод», который К. Леонтьев описывал как «придирчивый душевный разбор, вечно готовый что-то подкараулить». Некий художественный «сыск». То, чего не было у Пушкина!

Первым, кто обратил на это внимание, был Вяземский. В статье «Обозрение нашей современной литературной деятельности» 1857 года князь Пётр Андреевич говорит: «Литература обратилась в какую-то следственную комиссию низших инстанций. Наши литераторы (например, автор «Губернских очерков» Щедрин и другие) превратились в каких-то литературных становых и следственных приставов. Они следят за злоупотреблениями мелких чиновников, ловят их на месте преступления и доносят о своих поимках читающей публике, в надежде вместе с тем, что их рапорты дойдут и до сведения высшего правительства. В литературном отношении я осуждаю это господствующее ныне направление: оно материализует литературу, подобными снимками с живой, но низкой натуры низводит авторство до какой-то механической фотографии, не развивает высших творческих и художественных сил, покровительствует посредственности дарований этих фотографов-литераторов и отклоняет нашу литературу от путей, пробитых Карамзиным, Жуковским и Пушкиным» (ПСС. – Т 7. – С. 35).

* * *

Дело в личности, неповторимой личности Александра Сергеевича. Письма и воспоминания тому честное подтверждение:

«В его характере была удивительная черта – умение душевно привязываться к симпатичным ему людям и привязывать их к себе» (Нащокина В.А. А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. – М., 1974. Т. 2. – С. 204.).

«Особенная страсть Пушкина была поощрять и хранить труды своих близких друзей. Про Баратынского и Катенина стихи при нём нельзя было и говорить ничего дурного» (С.П. Шевырёв. Там же. – С. 40.).

О другом случае пушкинского соучастия в делах и судьбах совершенно далёких от круга знакомых, близких людей известно из его письма Вяземскому от 7 мая 1836 года. У них с князем Петром Андреевичем был общий друг-арзамасец, поэт, министр юстиции Д.В. Дашков, который имел немалое влияние и, в отличие от другого арзамасца, уже упоминавшегося С.С. Уварова, на просьбы приятелей откликался. Пушкин пишет:

«Вот в чём дело: рязанским губернатором было сделано представление (№ 11483) (он знал точный номер! – Авт.) касательно пенсии, следующей вдове Степана Савельевича Губанова, губернского землемера. Жена его в крайности и просит ускорить время получения оной пенсии.

Пожалуйста, мой милый, сделай это через Дашкова, от которого дело это зависит. Очень обяжешь и Окулова, у которого пишу тебе эту записку и который о том же тебя просит» (ПСС. – Т. 10. – С. 578 — 579).

М.А. Окулов – муж сестры ближайшего пушкинского друга П.В. Нащокина. Приятельский ближний круг. Зашёл в гости, по делу, случайно – Бог весть, но попросили помощи и… вот она пушкинская лёгкость – письмо, точнее, записка князю Петру, который переправит «дело» самому министру. «И жить торопится, и чувствовать спешит».

И многое можно отыскать другого, искреннего и тёплого в словах, стихах и поступках поэта. Острый на эпиграммы, временами ироничный Пушкин не «сбивался» на сатиру. И даже негодовал, когда его подозревали в «сатиричности». А.А. Бестужеву, который сравнивал «Онегина» с «Дон Жуаном» и рассуждал о «Сатире Англичанина», более того, «требовал сатиры» от Пушкина, последний энергично отвечал: «Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? (выделено Пушкиным) О ней и помину нет в «Евгении Онегине». У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры» (ПСС. – Т. 10. – С. 131).

Здесь уместно вспомнить ремарку Вяземского в Примечании на статью «Взгляд на литературу…»: «Заметим мимоходом, – пишет Пётр Андреевич, – что Пушкин не любил Беранже (то есть сатирические песни, жарким почитателем которых, кстати, был сам князь – Авт.), он завидовать ему не мог. Но вообще он как-то инстинктивно не любил репутаций слишком, по мнению его, дёшево приобретённых. Он держался в литературе и в отношении к себе какого-то местничества. Чин чина почитай – было девизом его» (Цит. По: ЦГАЛИ, ф. 195, оп.1. № 981).

А.С. Пушкин
Автопортрет 1829

Название журнала «Современник» Пушкину подарил Вяземский, впоследствии вспоминавший, что этим своим проектом поэт занимался с большой неохотой: «Пушкин одно время, очень непродолжительное, был журналистом. Он на своём веку написал несколько острых и бойких журнальных статей; но журнальное дело не было его делом… Он не имел ни достойных качеств, ни особенностей, свойственных и даже нужных журналисту… Журналист – поставщик и слуга публике.

Пушкин не мог быть ничьим слугою… Он принялся за журнал вовсе не из литературных видов, а из экономических. Ему нужны были деньги, и он думал, что найдёт их в журнале» («Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина» // Вяземский П.А. Эстетика и литературная критика». – М., 1984. – С. 323).

В поздней редакции статьи «Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина» князь Вяземский вспоминал: «Пушкин мог иногда увлекаться суетными побуждениями, страстями более привитыми, чем, так сказать, самородными; но ум его в нормальном положении был чрезвычайно ясен, трезв и здрав. При всех своих уклонениях он хорошо понимал истину и выражал её… Он мог увлекаться или уклоняться от цели, которую имел всегда в виду и к которой постоянно возвращался после переходных заблуждений; но при нём, но в нём глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила» (Вяземский П.А. – С. 313, 325).

В Пушкине захватывает полнота бытия, в нём, как в зачарованном лесу, легко заблудиться. Только среди деревьев такого волшебного места бродят не призрачные фигуры, а настоящие, даже из числа вымышленных, люди, случаются реальные события и звучит живой, прежде всего, его самого, голос. И это нежданно, удивительно.

В ноябре 1826 года Пушкин приезжает ненадолго в Михайловское, где он с 1823 по 1825 «провёл изгнанником два года незаметных». Его радостно встречают обитатели «обители трудов и вдохновенья», о чём в письме к Вяземскому – тепло и лирично: «Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни, хамов и моей няни – ей Богу, приятнее щекочет сердце, чем слава, насаждение самолюбия, растерянности и проч. Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву «о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости», молитвы, вероятно, сочинённой при царе Иване. Теперь у неё попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом» (ПСС. – Т. 10. – С. 216).

П.А. Плетнёв говорит про то же самое: «Все товарищи, даже не занимавшиеся пристрастно литературою, любили Пушкина за его прямой и благородный характер, за его живость, остроту и точность ума… его ум, от природы необыкновенно проницательный и острый, в сочинениях высказывался во всей своей силе… прямодушие, так же отличительная черта характера его, подстрекало к свободному выражению мыслей» (А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. – М., 1974. – Т. 2. – С. 252 — 258).

«Труд для Пушкина, – вспоминает Вяземский, – был святыня, купель, в которой исцелялись язвы, обретали бодрость и свежесть немощь уныния, восстанавливались расслабленные силы. Когда чуял он налёт вдохновения, когда принимался за работу, он успокаивался, мужал, перерождался» (ПСС. – Т. 10. – С. 373).

Так чего же нет у Пушкина, отсутствие чего является его уникальностью, богатством и причиной нашей любви? Ответов может быть множество. Ольга Александровна Седакова пишет: «Пушкинский мускул преодолевает и русский бунт, и русскую лихость, и «азиатство», и русскую анархию, и русский абсурд, и «проклятые вопросы», и знаменитый достоевский скандал, и моральную «широту» (неразборчивость), и особую русскую логофобию (словами ничего не выразишь), и пресловутую душу нараспашку, и изуверское «полюбите нас чёрненькими» (слова Чичикова генералу – А.Ш.), и русскую «идейность», и русское «или всё или ничего!», и характерное презрение к быту и материальному миру… Всё перечисленное и многое другое составляет расхожий миф «русского» – и всего этого нет в Пушкине» (О.А. Седакова. Апология разума. Мысль Александра Пушкина. – М., 2013. – С. 54).

Он пишет Наталье Николаевне 3 июня 1834: «Без политической свободы жить очень можно; без семейной неприкосновенности невозможно; каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя; а вот пишу для тебя. Начала ли ты железные ванны? есть ли у Маши новые зубы? и каково она перенесла свои первые? (ПСС. – Т. 10. – С. 487 – 488). И вдогонку, не дожидаясь ответа, через пять дней, словно разрываемый внутренними монологами, и ей, и себе: «Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что ещё хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас» (ПСС. – Т. 10. – С. 490).

Его «мускул» преодолевал, а мы которое столетие пытаемся понять, из каких источников он черпал силы, «обливаясь слезами над вымыслом», и мужество призывать «милость к падшим».Но всё это бесконечно интересно,неисчерпаемо и красиво по широте его души и глубине мысли.

.

32

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *